Я оглядываюсь вокруг. Картина все та же: неровная, черная полоса домов и развалин метрах в двухстах от машины, посветлевшая голубоватая площадь с блестящей от луны брусчаткой и черные грузовики с неподвижным силуэтом часового. Не заснул ли? Нет, шевельнулся, перехватил автомат, нагнулся. Закуривает, что ли? И тихо, ракеты уже не взлетают.
Неожиданно меня передергивает от холода, озяб я в неподвижности. Я резко поднимаю и опускаю плечи, не вынимая рук из карманов, потом кручу шеей и вроде бы немного согреваюсь.
Музыка! Сколько было музыки! В книгах со временем тебе не все стало нравиться, в музыке верил всему. Часами сидел на полу с патефоном и, разложив вокруг толстенные синие альбомы с «Онегиным», с «Цирюльником», с «Кармен», старинные и самоновейшие пластинки, слушал, забыв обо всем на свете, и впитывал, как губка, все, начиная от Фигнеров и кончая гайдновской симфонией с кукушкой. Слушал с начала и до конца, кусками, прослушивая по нескольку раз арии, каватины, хоры, пляски, сцены, вступления и, конечно же, радостно-гордые куплеты тореадора и потешно-жеманные куплетики мосье Трике.
Иногда по радио Высоцкая или Левитан с явным удовольствием объявляли: «Начинаем музыкальную передачу». И ты откладывал в сторону все свои «конструкторы», фотоаппараты, и даже книги и журналы, и, застыв у невзрачного серого динамика, слушал не дыша Нежданову, Кругликову, Обухову, Литвиненко-Вольгемут с Паторжинским и, конечно же, Козловского и Лемешева, и даже гусляра Северского.
Начался этот гипноз, когда тебе было лет пять или шесть. Мать уехала в командировку, а давний друг отца, директор оперного театра, пригласил его послушать заезжих знаменитостей. Он не решился оставить тебя одного в квартире до глубокой ночи и взял с собой. Ошеломленный, ты увидел на яркой сцене напудренных, сказочных красавиц с высокими белыми прическами в старинных белых платьях и услышал томительно-нежную песенку про пастушка, который не пришел куда-то, а потом страшную песню про могилу. А вскоре заснул, приложившись щекой к нежному бархату ложи.
В другой вечер ты запомнил бородатого воина в блестящей кольчуге. Долго и жалобно-горестно он просил дать ему свободу, и тогда он всех спасет. Но ему не дали свободы, а показали веселые пляски. Они тебе тоже очень понравились, эти веселые, с топотом, с пылью на сцене, пляски девушек с красиво подведенными калмыцкими глазами, тем более что одна из девушек, топавшая у самой ложи, вдруг подмигнула тебе и показала кончик языка.
Мать, узнав об этих оперных бдениях, что-то долго и громко говорила отцу, и на следующий спектакль он стал собираться один. Узнав, что он едет в оперу и не берет тебя, ты закатил самую настоящую истерику, и вы поехали все трое в эту маленькую ложу с вишневым и таким нежным бархатным барьером. И опять была музыка! Яркая красота сцены! Чистые, неземные голоса! Праздник! Какого-то старичка носили по сцене на маленьких носилках, а впереди несли его длинную-предлинную бороду. И опять был огромный и блестящий воин, но пел он про поле, которое кто-то усеял мертвыми костями. А потом ты все-таки заснул, но уже удобно пристроившись на коленях у матери.
Лет в двенадцать ты обнаружил на книжной этажерке, где стояли ваши лучшие книги, нечто новенькое — три старинных солидных тома в темно-серых переплетах: «История искусств всех времен и народов» Гнедича. И новый поток захватил тебя и донес перед самой войной до Третьяковки, Пушкинского музея и шереметевских дворцов. Незабываемые поездки в Москву! В сороковом году вы всей своей маленькой семьей поплыли от Астрахани до Горького и не только прокатиться по родной Волге, как это делали раньше, но и посмотреть саратовские, самарские, и особенно нижегородские, собрания картин, накопленные в давние годы волжскими купцами-миллионерами.
Бог ты мой! Да была ли эта чистая, тихая жизнь, интересная каждым своим днем, каждым часом?! Насыщенная постоянной, спокойной радостью. Безмятежностью. Блики солнца на чистой пароходной палубе и на стенах кают, неторопливые люди в белых одеждах, подолгу и молча сидевшие в плетеных креслах и не сводившие глаз с мягких темно-зеленых «Жигулей», неспешный гулкий стук колесных плиц по воде, ровная, как линейка, выпукло-гладкая волна, протянувшаяся от парохода до берега. И отец в отглаженных брюках, мать, обтянутая белым льняным платьем, в белой панамке, и шутливая сказочка отца о двух постоянно воюющих королевствах, в одном из которых живут искусства с простыми и веселыми почитателями, а в другом — снобствующие чурбаны. Сам он, наверное, выдумал эту сказочку, но ты ее запомнил.
Отца убили под Брянском.
Осенью сорок первого года тебе наконец-то приоткрылось и другое. Ты уже знал, что в этом другом бездна удивительного и таинственного. Книги, и особенно музыка, были полны этим. Да и какой-то собственный опыт у тебя уже был. А тут ваш класс перевели в соседнюю школу, в твоей разместился госпиталь. И вот ты вошел в полутемный химический кабинет и сразу же на предпоследней парте у окна увидел Ее. Последняя парта была пуста. На ватных ногах, глядя поверх голов, прошел через весь кабинет, сел за эту пустую парту и стал смотреть в окно. Она была в метре от тебя. Ты боялся шевельнуться.
Маленькое, хрупкое и очень женственное существо с огромными строгими глазами — Нина. Со второго класса ты запомнил ее, случайно встречая на улицах в вашем районе, и, увидев, старался поскорее убежать. Но в тридцать седьмом вы попали в один отряд пионерского лагеря, и сразу же ты что-то съязвил в ее адрес и совсем без повода. Она стала избегать тебя. А через год ты стоял за углом дома с приготовленным к съемке «Фотокором» и ждал, когда она пройдет мимо, тебе очень понадобилась ее фотография. Она прошла мимо, но ты начисто забыл про фотоаппарат и опомнился лишь тогда, когда седенький старичок тихо и сочувственно сказал тебе: «Молодой человек, у вас крышка кассеты сейчас выпадет из аппарата».